«И в каком деле не бывает огрехов? Видать, с ними и война началась. Зевка дали… Ишь куда окаянный германец дошел. Аж в Грязях стали падать бомбы. Пашешь и не знаешь, придется ли сеять, али так все и полетит прахом».
— Но–но, тупорылая, чего встала! — понукает Митяй, — Я ж про то и говорю: дошел окаянный германец Окоротим! Нам не занимать силу. Но–но, агрегат тяни активней! — Митяй плюет на ладони и, ожесточаясь, с новой силой вгрызается плугом в землю.
«Оно, зачатие силы–то нашей, откуда берется? — спрашивает он себя и отвечает: — Алешка вот на юге воюет… От Москвы как прогнали неприятеля, так и не пущают больше, кончилось там его движение. И Питер блокадный супротивляется… Вот коней колхозных мы отдали в армию, говорят, сам Буденный ими правит… Германец чуть не к порогу подошел, а рожь скосили, и хлебушек пошел на войну. Сообща фронт держим…»
— Но–но, работай, милая, не плошай, — покрикивает он. — Мы с тобой тоже вроде как воюем. Хлеб потребно иметь, хлеб…
Борозда кончилась. Митяй выдернул у дороги плуг, приподнял его, раза два ударил о землю, сбив комья, и присел на обочину. Почуяв роздых, корова захватисто начала щипать широколистый подорожник.
Закончила борозду и шедшая за Митяем Христина. Подошла, вытерла о подол руки, сердито бросила:
— Чертовка комолая, еле ноги волочит, — И тут же хохотнула: — Хоть сама впрягайся, да погонять некому. Ты б, что ли, дядя Митяй, погонял меня тогда, а?
Митяй минуту пребывал в трудном смущении, потом с притворной ухмылкой поддел:
— Оно бы можно. Не староват я гонять–то тебя?
— Что ты, старый конь… — И Христина прыснула в кулак. Разохотясь на шутки, продолжала: — Заменяй, дядя Митяй, мужиков–то на селе не осталось.
— Уж ты отыщешь.
— Вот и то думаю, не начать ли поутру самой гонять коровушку к хромому Демьяну.
— Это как же? — не понял Митяй.
— Как в старину бабы делали. Мужики–то в город на заработки подавались, а пастух всегда на селе. Вот баба и гонит утром коровушку. Тут тебе и пастух, тут тебе и кустики…
— Тьфу, срамница! — незло сплюнул Митяи, — Одно у тебя на уме.
Христина сделала серьезное лицо.
— А у тебя нет, дядя Митяй? Да?
Полдневать сходились к реке. Поодиночке и кучно рассаживались в тени под ветлами.
Мцтяй не спешил к ветлам. Что–то запаздывала и Аннушка. «Ее бы сюда пахать! Завозилась дома и с едой волынит, — посетовал Митяй и глянул в сторону ветел, — Уж не прошла ли прямиком туда? Нет чтобы посмотреть в поле, может, мужик еще работает…» И Митяй, поугрюмев, начал распрягать корову. Колода показалась тяжелой, справился не сразу.. А когда снял, корова, почуяв свободу, радостно встряхнула головой и задела колоду рогом, выбила ее из усталых рук Митяя. Колода упала, больно задев ногу. Митяй рассвирепел.
— А, чтоб тебя разорвало! — вскрикнул он и в сердцах ткнул кулаком в коровий бок. Ткнул, замахнулся еще.
— Господи! Креста на тебе нету, что ли! — ахнула за спиной Аннушка. — Старый ты дурень, за что скотину обижаешь?
— За что, за что… — пробурчал Митяй, отводя глаза. — Бестолковая скотина! — И вновь распаляясь: — Не видишь, ногу зашибла, — И выставил сыромятный заскорузлый ботинок.
— Ты умный, ты и берегись. А то на корову валишь, — И Аннушка, не отдавая принесенного узелка Митяю, шагнула в сторону, поманив за собой корову: — Тпруньки, тпруньки, идем милая, идем. На травушку, к воде.
Митяй недоуменно посмотрел на Аннушку, поскреб за ухом, вздохнул, пошел следом.
— Ты, мать, того… Сперва о мужике подумала бы, а уж опосля и про корову можно. Она — что ж, она корова…
— То–то и дело, что корова, — откликнулась Аннушка. — Сам бы смекнул — обгулянная… — И, горестно вздохнув, добавила: — И пахать, и носить, и молоко давать… А ты с кулаками, да под ребра. Али забыл, чье молоко в махотке тебе несу?
— Да ладно, ладно, мать, будет щунять. — Митяй поравнялся с Аннушкой. — С устатку и осерчаешь, — проговорил он с виноватинкой в голосе. — Ты, мать, дай чего поесть. А корову твою я забижать не буду…
Аннушка ровно бы не услышала просьбы, застигнутая давними, нежданно пришедшими воспоминаниями: «Горькая была бабья доля, так же вот — и паши, и коси, и рожай, и убирай, и кулаки терпи. А кому еще и свекор–сношник достанется… Не всякая выдюживала, а какая перетерпит, допреже состарится. И попадет ей молодайка в дом, и начнет свекровь свою злую долю вымещать и гонять тую молодуху… Так и вертелась жизнь…»
Митяй настойчиво тянул за рукав Аннушку:
— Мать, да ты что, аль оглохла. Не туда, говорю, заворачиваещь. Вон под ветлами полдничают.
Аннушка глянула на Митяя, не сразу поняв, что он хочет.
— Под ветлами вон полдничают, — повторил он. — Давай узелок–то.
Аннушка протянула узелок и, словно спохватившись, взяла обратно, развязала наполовину, вынула ломоть хлеба, три картофелины и снова завязала.
— Ты иди. Я сейчас. — И повернулась к корове: — Тпруньки, тпруньки, идем красавица, на траву сведу.
— Ты поскорей, мать, — бросил вслед Митяй и заспешил к ветлам.
Свернув за кусты, Аннушка оглянулась, не увидела Митяя. Подождала корову, а когда она подошла и доверчиво потянулась мордой к рукам, Аннушка обняла ее за шею и бережливо скормила хлеб, картошку, потом погладила ее по выпуклому боку и пошла.
Ели чинно, с молчаливой сосредоточенностью. Усталость ли разморила или думы были нерадостные, только Митяй сунул посоленную луковицу в рот, заел ее тоже луковицей и, поняв ошибку, сердито выплюнул, потом стал шарить по траве, ища хлеб, — рядом сидящие заметили это, но никто не засмеялся.
Вернулась Аннушка и укромно подсела к Митяю.
— Давай, мать, ешь.
— Да я только что. Видал — брала. Там, возле коровы, и съела, — сама того не желая, покривила душой Аннушка. Во рту у нее пересохло. Взяв обеими руками махотку, она отпила молока.
После обеда кто прилег в тени на прогретой траве, кто спустился к воде, мылся, по пояс оголяясь, а иные искали по откосу переспелую, черную ежевику.
Внезапно ворвался, зашумел по кустам вихрь, зарябил воду, прошел над рекой.
Не успев отдохнуть, люди беспокойно возвращались к пахоте.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
С вечера Митяй начал обхаживать быка.
В коровнике пахло уютным, обжитым теплом, лежалой травой и молоком. В дальнем глухом стойле, за толстой бревенчатой перегородкой, стоял извечно злой, гордый и недоступный племенной бык Бергамот.
Митяй подошел к нему незаметно с тыловых позиций, постоял, любуясь величавой статью. Бык и вправду был внушительно красив: отливисто–черный, одно большое пятно белым крылом запахивалось по боку… Весь как бы приподнятый, он, казалось, был собран в груди. И эта грудь, и эта, вздыбленность, и молчаливая напряженность — все было готово в нем к рывку.
— Бергамотушка, — с ласковой осторожностью заговорил Митяй, — экая силища из тебя прет нерастраченная. Пожалуй, и с трактором мог бы помериться. А ты… Ну и ленив же ты. Стоишь круглый год. Одно и дело — обгуляешь между прочим несчетно коров, на сторону за крупную плату сведут, а, в общем, загривок наживаешь. Ох и шея у тебя — зажиточная… Однако ж кончилось твое симулянтство. Впрягу вот тебя, голубчик, в работу. Пора и совесть иметь. Уж я тебя обратаю!.. — погрозил пальцем Митяй.
Бык примирительно косился розовато–огнистым глазом.
Митяй пролез между жердей в стойло.
— А что думаешь, и обломаю, — повторил Митяй. — Бу–у–дешь, Бергамотушка, ходить в упряжке. За милую душу. И не токмо ходить — возы тянуть будешь. Силища–то какая дюжая пропадает впустую. Все работают, себя не жалеючи. Коровы и те надрываются в плуге, а ты, увалень, разлентяй, образина!.. — попрекал Митяй быка, однако не теряя доброго к нему расположения.
С внутренней, еле сдерживаемой боязливостью Митяй опять тронул рукой гладкую шею, кожа снова дрогнула, и по телу быка вновь прошел озноб. Рука опять сама опасливо отдернулась.
— Да ты что, Бергамотушка, не бойся, — с дрожью в голосе успокаивал Митяй. — Да-а, сила… — Повременил: — А управлюсь. Нет, должон управиться, — И, глянув в скошенные глаза быка, добавил: — Для началу довольно. Потолковали… Что ж, Бергамотушка, пока, до утречка, — бодро проговорил Митяй, пятясь задом из стойла. — Завтра возьмемся сообща. Утро вечера мудренее. — И, довольный почином, он гордо вышел из коровника.