Паулюс садится в громоздкий и длинный «штеер».
Едут медленно. Никто не стреляет. И не задерживает машину. Только Адам то и дело выглядывает из оконца и на ломаном русском языке спрашивает у проходящих солдат в шапках–ушанках:
— Давай Бекетовка!
Солдат машет рукою вперед. Едут дальше — в Бекетовку. Хорошо ехать, когда не стреляют. Ей–богу, русские удивительные и непонятные люди. Из пекла вышли, еще нервы, похоже, взвинчены, а уже дорогу своим противникам указывают. Отходчивы русские. Это достойно поклонения!..
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Черной была последняя волжская ночь. Землю сводили судороги, провалы обгорелых стен и окон города потускнело и затравленно зияли, как глаза умирающего. Густо и накладно рвались снаряды.
Тревожно билась земля…
— Деда, а мы будем теперь жить? — выглядывая из подземелья лаза, спрашивает Гришатка.
Дед Силантий медлил с ответом, и это выводило мальчишку из терпения. Он сползал вниз, на земляной пол. За долгие дни осады мальчишка не мог привыкнуть к молчанию Силантия и к слезам тети Юлдуз. Когда дедушка напряженно молчал, и она втихомолку вытирала подолом фартука глаза, — значит что–то случилось, дела худы. Однажды вот так дедушка лежал на сыром топчане третьи сутки кряду, лежал скрестив на груди синие руки, и лицо его было тоже синее… «Умер…» — подумал привыкший к смертям Гришатка, но не испугался этой страшной мысли, спросил просто:
— Деда, а зачем ты умираешь?
— Что ты говоришь? — слабеющим голосом промолвил Силантий, и отвел руку от груди.
— Скрываешь, деда, — щурил глазенки Гришатка. — Хочешь умереть, да?
Силантий, весь обросший, с изморозью волос на исхудалом и бескровном лице поворачивал к нему в испуге глаза: мальчик сидел, опустив голову совсем по–взрослому, в тяжких заботах:
— Нам вдвоем надо умереть… Ладно, деда?
— Я вот тебе умру. Ты мне посмей еще сказать!..
— Мы один без другого не можем. Такое пережили. Такое… — дивился Гришатка. — Правда, деда, давай вдвоем умирать. Вместе…
Тогда дед Силантий встал, несмотря на мучившую его болезнь, и старался больше не ложиться, чтобы не пугать мальчонку; травы, заменявшие ему лекарства, продолжал принимать усиленно.
А нынче дед Силантий молчал, тая в глазах пугливую, выжданную радость, потом, наконец, сказал окрепшим голосом:
— Детка, хлопчик мой! Гришунька, нешто не слышишь, жизнь к нам вертается… И солнышко вон заглядывает в щелку…
С того времени, когда немцы заняли подножие Мамаева кургана, редут Силантия на время притих. Старик ушел со своим небольшим гарнизоном на гребень кургана, потом к редуту солдаты прорыли лаз. «Можно было вообще оставить редут — подумаешь, какой важный объект!» — говорила Юлдуз, на что дед Силантий отвечал очень серьезно: «Мой редут вечный, и ты не сбивай меня с панталыку».
Так и вернулся Силантий в редут. От него ни на шаг не отходил Гришатка. Порой, чаще по ночам, наведывалась Юлдуз. Приносила еду.
Выход из подвала в редут еще был завален кирпичом. Дед Силантий все последние дни поднимался наверх по замшелым ступенькам, прикладывая ухо к обитой жестью крышке, и слушал: по–прежнему его чуткое ухо улавливало непонятный чужой говор неподалеку от редута.
Стук ломов и кирок о землю и передвигаемых железных вещей вблизи убеждал Силантия, что немцы еще не покинули местность. А сегодня после тишины, длившейся неделю кряду, забила канонада и в полдень землю так тряхнуло, что выложенные кирпичом и обмазанные цементом стены дали трещину и дверь покосилась. Силантий испугался, ища, чем бы скорее подпереть надежно крышку, но под рукой ничего подходящего не нашлось. «Леший с ней, ежели сунутся, напоследок дам по мордам», — говорил он, кивая на кувалду.
Гришатка снова забрался по шаткой лесенке, приподнялся на носках, хотел вглядеться в щель, но лесенка пошатнулась, выскользнула из–под ног и он грохнулся на пол.
Силантий подбежал, хотел поднять, спросив, не набил ли синяков.
Через подземный лаз проникла внутрь Юлдуз. Глаза у нее горят, улыбка во все лицо.
— Мужики, да вы что, окосели? Немцы в городе руки подняли, а вы еще, как сурки, в норе своей.
Силантий поднажал плечом на дверь, разворошил камни, выглянул, увидел немцев, которые, все как один, шли с поднятыми руками, и не выдержал сильнейшего волнения.
Отошел, опустился прямо на землю посреди редута, сел — не может ни вздохнуть, ни шевельнуть морщинистыми губами. У человека сердце не сносит горестного удара, но оно может сдать и в радости. Нечто похожее на обморок испытывал дед Силантий, пока Юлдуз не подала ему воды. Он отпил глотка два и еще долго молча держал жестяную кружку. Потом медленно, через силу, обретя спокойствие, проговорил:
— Германцы сокрушены. Вылазь на свободу!..
Гришатка вышмыгнул из щели угрем.
В глаза, привыкшие лучше видеть в темноте, нежели при свете, ударило солнце.
— Пришло твое солнце, постреленок! — вздохнул Силантий. Он стоял, не двигаясь и не в силах идти — его с непривычки шатало.
— Деда, я могу вон туда?.. — махнул в пустоту развалин Гришатка, а сам зарился уже храбро подойти к колонне пленных, поглядеть на них вблизи, какие они, немцы.
— Топай. Теперь не страшно! — сказал Силантий, и сам зашагал следом.
День подходил к концу. Солнце начинало касаться горизонта. И мороз крепчал. Гришатке было удивительно смотреть и на солнышко, и на небо, ставшее очень голубым и высоким. В воздухе переливались бесчисленным множеством искорки снежной лазурной пыли. И дышалось легко–легко. У Гришатки даже немного кружилась голова. Но это ничего. Пройдет. Главное — не прозевать.
Все запомнить, все увидеть.
Вот идет новая колонна пленных. Конвойные — двое в дубленых белых полушубках: один — впереди, другой — сзади. Дорога была переметена, перегорожена снежными, плотно набитыми валами, пологими со стороны ветра и вздыбленными с другой стороны.
Немцы военнопленные шли на ветер. От холода вое сгорбились, головы убрали в плечи, у многих были отморожены щеки. На руках были муфты из разного тряпья, чулок. Идти им было невыносимо тяжело, они еле переставляли ноги. Снежные валы на дороге были до одного метра высотою, их вершины курились поземкой.
Гришатка подбежал близко к пленным. Трое шли первыми, один из них — средний — хромал, на ногах у него были офицерские сапоги с высокими голенищами. В глазах — слезы. Он был обморожен, голоден и обессилен. Двое старались довести его до лагеря.
С любопытством Гришатка всматривался в этого, среднего. На нем была надета шинель поверх черного костюма с красной окантовкой, черепом и двумя костями на рукаве. Когда он упал на высоком, набитом снегом валуне, шинель с одного плеча сползла, и мальчик увидел на его груди Железный крест.
— Ого, да он с крестом! — удивился Гришатка, сообщив об этом поотставшему деду Силантию.
Немцы подняли и укутали этого, среднего. Он был офицер, они рядовые. Раньше никогда не стояли и не шли рядом, касаясь друг друга плечом. А теперь шли вместе. Вернее, офицер старался идти рядом, а остальные лишь поддерживали его.
Обуты пленные были в ботинки, а на некоторых были огромные соломенные лапти. Они–то больше всего и заинтересовали Гришатку, который подивился, сколько же нужно было соломы, чтобы сплести их.
— Сгодятся квочку сажать на яйцы, — усмехнулся дед Силантий.
День стоял на диво, зимний, тугоморозный, с легкой поземкой. Солнце уже коснулсь горизонта. Снежная пыль как будто сильнее закружилась в кажущемся просторным воздухе. Все небо светилось, искрилось и переливалось голубизною снежинок. Гришатка посмотрел на солнце. От его ног и до солнца лежал «млечный путь» из снежинок, сверкающих, как слюда. Вдруг ему показалось, что в небе пролегла чуть приметная радуга. Зимняя радуга…
Офицер немец крикнул своим комрадам остановиться. Он смотрел на негреющее ледяное солнце, уже как бы катившееся по горизонту. О чем он в этот момент думал? О напрасности войны или еще о чем? Может, раскаивался? Там, далеко за горизонтом, куда уходило солнце, на западе, была его родина. И зачем он пришел сюда, в эти холодные края? Чего достиг? Разрушил все, похоронил город, а толку? Офицер немец боялся смотреть по сторонам, даже ни разу не взглянул вот на него, русского мальчонку. Но Гришатка шагал, не отставая, сбоку и видел, как у офицера по обмороженным щекам катились слезы. Были ли это настоящие слезы или глаза просто слезились на ветру? Во всяком случае Гришатке казалось, что он плакал. Мальчишка смотрел на него и чувствовал, что с закатом солнца кончится его жизнь. И ему вдруг стало жалко немца. Того самого немца, который вчера, наверное, вместе со своими кидал на город бомбы и снаряды, жег огнем… А он, Гришатка, завидев, как от самолета отрывалась черная сосулька, превратившаяся в бомбу, бежал в отверстие погреба, залезал под самодельную деревянную кровать, накрывался матрацем. Удар, гулкий удар, еще удар — и дверь слетала с петель, распахивалась, как от бури. Оглушенный, с открытым ртом мальчонка вставал, когда кончалась бомбежка. Ему не хватало воздуха, он не мог ни вздохнуть, ни выдохнуть.