Свистит метель, заметает. «Да нет, чепуха, встану, дойду, уже близко. Вон огонек мелькает. Зарево от горящей печки. И на сон клонит. И зарево разгорается. Да нет, какое же это зарево. Это летний закат. Погожий закат. Теплынь–то какая, и ноги холода не чуют. Перепела кричат и рожью пахнет… Цветет рожь… А вон бежит и Стеша. Бусы звенят на шее. Но она же не носила бусы, венки плела. Но почему звенит так громко, как колокола. А может, у меня в ушах звон… Посидим… Стеша, куда же ты удаляешься? Ведь я твой, я же за тебя три смены отработал. Холодно в цеху, говоришь, под открытым небом? Ну, что ты, я не замерз. Нисколько. Устал только, умаялся, но так надо.
Война ведь, Стеша. Война. Гром, говоришь, гроза? Ах да, я совсем попутал — какая война? Война давно кончилась. Немца разбили. Это майская гроза. Теплая. Скоро грибы пойдут. Бери, Стеша, корзину большую — оч–чень много грибов!.. Ты у меня, Стеша, молодец, ишь сколько детишек нарожала, в люди вывела, успеваешь всех обмыть, все такие чистенькие да пригожие… И сама–то не склонилась от нужды да забот. Ишь какая сдобненькая да горячая, ляжешь к тебе под бочок — огнем обжигаешь…
Но где ты, Стеша? Ты слышишь меня, ты рядом? Ах, нет. Ползти надо, ползти. Вот так… руками его, снег, загребай, головою, всем телом. Вперед, вперед, паши, старый мастер, пропахивай! Война не кончилась, нет! Это мне почудилось… Гудит–шумит завод. Ударяет молот, и кран над головой отваливает… И не страшно, только девчата пугаются. Трудно вам, девчата. Нам, мужчинам, легче, все сдюжим. Что, привыкли, говорите? И ты, Верочка? Только пальцы мерзнут? Ничего. До свадьбы заживут. У тебя жених хороший, статный, на войне бывалый. А война закаляет, с нее вертаются… Справим свадьбу. Не все же гибнут. Не всем смерть… Смерти? И почему смерть? Кому? Что? Нет–нет, я жить хочу, жить! Во мне жизнь ко всему — и к детям, и к тебе, Стеша, к полю, цветам, заводу… А жизнь — она штука красивая и сильная. Семя, брошенное в землю, дает росток. Грибы пробивают асфальт. Деревья растут на камнях. Железо прорастает.
Пахать надо. Снег легко пашется. Не земля. Да и землю пашут. Не одни люди. Крот всю жизнь пашет… Вот так грести, раздвигать. Грудью наваливаться, руками толкать себя. Давай–давай вперед. Жди меня, Стеша. Я сейчас. Не укладывайся спать. Ставь на стол водочку, да блины, да капусту моченую…
Эх, Стеша, Стеша, заживем–то как! Голубонька моя, как во ржи васильки. Много–то их в поле — белым–бело. Что, это не васильки — ромашки, говоришь? Ну, конечно, ромашки. Белые. И теплынь–то… Иди ко мне, Стеша, вдвоем–то веселее. Ой, как пахнут!.. Давай приляжем… вот тут, в белых… ромашках… Чуешь… тепло? А я… согрелся, не… чую…»
Утром затихшую морозную даль огласил взлай собаки. Она копала что–то в Двухстах метрах от барака. Налетит, сунет голову в снег, копнет раза три, отскочит назад, залает тревожно, оглядываясь на барак, и опять берет длинный холмик приступом…
«Девки сказали, ушел домой. Где же он?» — подумала Стеша, выходя с коромыслом за водой, но, как увидела этот холмик и руку, торчащую из–под снега и облизываемую собакой, обомлела вея от ужаса и упала в беспамятстве.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Сложные чувства владели Алексеем Костровым перед самым отъездом, когда танки уже были погружены и, попрощавшись с рабочими, с дирекцией, он пришел в барак и ждал Верочку, пока она вернется с завода.
Чувство восхищения всем, что Алексей убидел тут, на заводе, что пережил: и труд рабочих, покинувших свои семьи на старых, обжитых местах и теперь на голом месте, в снегах вдохнувших в оборонный завод жизнь, заставивших на двадцатиградусном морозе работать станки, чувство неуютности быта и жизни впроголодь на скудных пайках военного времени, чувство печали перед вчерашней вестью о смерти старого мастера («Бедняге не хватило двести метров до своего спасения»), и чувство близости к Верочке — все волновало. И оттого, что встреча с Верочкой затрагивала его личные интересы, Алексей испытывал порывистую й мучительную радость. Верочка стала ему теперь блйжё, роднее, и оттого тревога за нее укрепилась в нем и жила, бередила душу.
Невольно вспомнил он ее девчонкой с веснушками на вздернутом носу, голубоглазой и бесхитростной, когда она во время его свадьбы с Натальей поднесла ему букет белых речных лилий, отвернув в этот миг белое личико, и Алексей тогда мимолетно увидел на щеках ее проступившие слезы. Верочка и сейчас показалась ему печальной… И при этой мысли в нем опять вспыхнула-к ней, остающейся здесь, на суровом заводе, жалость и сильное желание как–то пособить, чтобы ей было легче, что–то сделать такое, чтобы Верочка перенесла эти страдания, как и он переносит тяготы и страдания войны, чтобы и он и она — остались оба живы и невредимы («Ей совсем нельзя ходить одной в буран», — было первой мыслью).
Меньше всего Алексей боялся за себя, хотя и ехал опять на войну, ехал туда, где смерть косит людей без разбору. Думать о том, что ждет его на поле сражения, не хотелось, да и, попросту говоря, не умел он об этом думать и переживать, к тому же теперь, когда все его сознание заполнили мысли о Верочке.
С того дня, когда Алексей своими глазами увидел и пережил измену Натальи, он стал думать о женщинах вообще и о Наталье в частности скверно и дурно. Они были ему противны своими необдуманными поступками. Но теперь, при встрече с Верочкой, эта мысль покинула его, уступив искреннему, глубокому чувству любви, требующему ответной нежности и бережливости. И случись бы нечто подобное у него с другой, нелюбймой женщи ной, Алексей мог бы почувствовать досаду за опрометчивость, и только. Если бы это произошло, если бы согрешил он, то, наверное, через час–другой мог брезгливо Поморщиться. И этот случай выветрился бы из головы сразу и навсегда.
С Верочкой он никогда в жизни так бьг не поступил. Алексей знал, что она цельна и непорочна, и потому дал себе слово относиться к ней особенно осторожно и бережливо. У него даже возникла неожиданная ревность к кому–то неизвестному, который может соблазнить Верочку, взять ее в жены, а то и — чего греха таить — совратит, обманет, надругается и выбросит за ненадобностью, как выбрасывают за ненадобностью обтрепанный веник. Ему пришло на ум, что надо как–то объясниться с Верочкой, внушить ей, хотя бы сделать намек, что нельзя идти на какие–либо соблазны или, лучше, взять с нее слово клятвы в верности и любви. «А что даст эта клятва? — вдруг спросил себя Алексей, — Ведь когда–то Наталья тоже клялась и ждать, и быть верной. А получилось через пень колоду. И это еще жена…»
Алексей нахмурился.
— Нет–нет, — сказал он себе тотчас вслух, — Верочка не такая, она совсем не избалованная. Характер у нее ровный, любит постоянство. И у меня нет причин не верить ей. .
Он начал успокаивать себя, уверяя, что при нынешнем ее положении, занятости на заводе, где люди валятся от усталости с ног, когда рабочим — молодым и старым — не до веселья, — ни о какой любви речь не может идти, никаких глупостей Верочка не позволит себе…
Прибежала, запыхавшись, Верочка. К радости, ее отпустили раньше, «по случаю…» — как она сказала, раскрасневшаяся, пылающая и довольная. Но, как заметил Алексей, эта радость потухла на ее лице тотчас, стоило ему спросить, который час, хотя мог бы и не спрашивать: ведь часы у самого на руке. Видя, что она опечалилась, Алексей, недолго думая, отстегнул ремешок и подал часы Верочке.
— Зачем? — подивилась она.
— Возьми, мой подарок. Будешь по моим сверять и отсчитывать наше время… Время встречи… — добавил он очень серьеано.
Верочка подумала, что лишать Алексея часов Просто бесчестно, но его замечание о том, что по этим часам она должна сверять и отсчитывать время их встречи, показалось ей значительным и счастливым поверьем, и она подала руку, белую и худенькую, и Алексей сам надел ей часы.
Потом, собирая его в дорогу, Верочка успела раза три взглянуть на часы и в шутку говорила:
— Идут здорово. Уже начали отсчитывать время.